Четверг, 16.08.2018, 18:46
Приветствую Вас, Гость
Главная » Файлы » Молодая гвардия » Роман Фадеева "Молодая гвардия"

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ
28.04.2018, 18:55

Электрический свет подавался только в немецкие учреждения. Дядя Коля воспользовался тем, что линия к дирекциону и комендатуре проходила не улицей, а по границе с соседним двором, - один из столбов стоял у самого дома Коростылевых. Радиоприемник хранился в его комнате, под половицами, под комодом, а провод во время пользования приемником выводился в форточку и сцеплялся с проводом, обвивавшим длинный шест с крючком, а шест подвешивался на главный провод, возле столба.

Сводка Информбюро... Во что бы то ни стало им нужна была типография! Володя Осьмухин, Жора Арутюнянц и Толя "Гром гремит" выкопали в парке только остатки шрифта. Возможно, люди, закапывавшие его, не имели тары под рукой, в спешке высыпали шрифт в яму и прикрыли землей. А немецкие солдаты, рывшие ложементы для машин и зенитных установок, вначале не разобрались в том, что это такое. Они разбросали часть шрифта вместе с землей, а потом, спохватившись, доложили по начальству. Наверно, шрифт куда-нибудь был сдан, но какая-то мелочь еще осталась на дне ямы. В течение нескольких дней, терпеливо копаясь в земле, ребята находили остатки шрифта по радиусу в несколько метров от места, где он был обозначен по плану, и выбрали все, что там было. Для надобности Лютикова этот шрифт был непригоден. И Филипп Петрович разрешил Володе использовать шрифт для "Молодой гвардии".

Старший брат Земнухова, Александр, находившийся теперь в армии, был по профессии типографский рабочий. Он работал долгое время в местной типографии газеты "Социалистическая родина", куда Ваня частенько заходил за ним. И вот под наблюдением Вани Володя сконструировал маленький печатный станок. Металлические части Володя украдкой выточил в механическом цехе, а Жора взялся сделать деревянный ящик, в котором все это должно было быть собрано, и кассы для набора.

Отец Жоры был столяр. Правда, вопреки ожиданиям Жоры, ни отец его, ни даже мать, с ее характером, после прихода немцев не взялись за оружие. Но все же Жора не сомневался, что постепенно он приучит их к своим занятиям. После зрелого обдумывания он нашел, что мать его слишком уж энергичная женщина и ее надо приучать в последнюю очередь, а надо начать с отца. И отец Жоры, человек пожилой, тихий, ростом под подбородок сыну, - сын целиком удался в мать, с ее характером, с ее ростом и цветом волос, как вороново крыло, - отец Жоры, сильно недовольный тем, что подпольщики передали такой щепетильный заказ через несовершеннолетнего сына, тайно от жены сделал и ящик и кассы. Конечно, он не мог знать того, что Жора и Володя были теперь сами крупными людьми - руководителями пятерок.

Дружба ребят перешла уже в такие отношения, когда они и дня не могли прожить, не видя друг друга. Только с Люсей Осьмухиной у Жоры по-прежнему сохранялись напряженно-официальные отношения.

Несомненно, это был тот случай, когда люди не могут сойтись характерами. Они оба были очень начитанные, но Жора любил книги научно-политического содержания, а Люсю волновали в книгах главным образом страсти, - надо сказать, она была старше его годами. Правда, когда Жора пытался проникнуть взором в туманное будущее, ему льстило, что Люся будет вполне свободно владеть тремя иностранными языками, но все же он считал такое образование недостаточно основательным и был, может быть, не так уж тактичен, пытаясь сделать из Люси инженера-строителя.

В общем с первой же секунды, как они встречались, светлый вспыхивающий взор Люси и черный решительный взор Жоры скрещивались, как стальные клинки. И на всем протяжении, пока они были вместе, большей частью не одни, они атаковали друг друга короткими репликами, надменными и язвительными у Люси и подчеркнуто сдержанными и дидактическими у Жоры.

Наконец наступил день, когда ребята, вчетвером, собрались в комнате у Жоры - он сам, Володя Осьмухин, Толя "Гром гремит" и Ваня Земнухов, их старший товарищ и руководитель, который не столько как поэт, сколько как автор большинства листовок и лозунгов "Молодой гвардии", был, конечно, больше всех заинтересован в типографии. И вот станок был собран. И Толя Орлов несколько раз, сопя и кашляя, как в бочку, прошелся с ним по комнате, чтобы показать, что станок в крайнем случае может быть перенесен одним человеком.

У них уже были и плоская кисточка и валик для прокатки. А вместо типографской краски отец Жоры, который за всю свою жизнь имел дело только с окраской и лакировкой дерева, приготовил, как он сказал, "оригинальную смесь". Они тут же стали сортировать буквы по кассам. А близорукий Ваня Земнухов, которому все буквы казались одной буквой "о", сидел на Жориной кровати и говорил, что он не понимает, как из одной этой буквы можно сделать все буквы русского алфавита.

Как раз в это время кто-то постучал в занавешенное окно, но они не растерялись: немцы и "полицаи" еще ни разу не заходили в этот дальний конец выселков. И действительно, это пришли Олег и Туркенич. Они никак не могли усидеть дома, им тоже хотелось поскорей оттиснуть что-нибудь в своей типографии.

Но потом оказалось, что они вовсе не такие уж простаки! Туркенич потихоньку отозвал Жору, и они вместе вышли в огород, а Олег как ни в чем не бывало остался помогать Володе и Толе.

Туркенич и Жора прилегли возле межи под солнышком, часто закрывавшимся тучами и гревшим уже по-осеннему, - земля и трава были еще влажные после дождя. Туркенич склонился к Жоре и зашептал ему на ухо. Как он и ожидал, Жора сразу ответил ему со всей решительностью.

- Правильно! Это и справедливо и поучительно для других подлецов!.. Конечно, я согласен.

После того как Олег и Ваня Туркенич получили разрешение от подпольного райкома, предстояло самое тонкое дело - найти среди ребят таких, кто не только пойдет на это из чувства справедливости и чувства дисциплины, а у кого высокое моральное чувство долга настолько претворилось в волю, что рука его не дрогнет.

Туркенич и Сережка Тюленин наметили первым Сергея Левашова: это был цельный парень и сам уже многое испытал. Потом они остановились на Ковалеве: он был смел, добр и физически очень силен, - такой человек им был нужен. Сережка предложил было и Пирожка, но Туркенич отвел его за то, что Пирожок слишком был склонен к авантюрам. Лучшего друга своего, Витьку Лукьянченко, Сережка мысленно сам отвел из жалости к нему. Наконец они остановились на Жоре. И они не ошиблись.

- А вы не утвердили состав трибунала? - спросил Жора. - Не нужно, чтобы он занимался долгим разбирательством, важно, чтобы обвиняемый сам видел, что его казнят по суду.

- Мы сами утвердим трибунал, - сказал Туркенич.

- Мы будем его судить от имени народа. Здесь сейчас мы законные представители народа. - И черные мужественные глаза Жоры сверкнули.

"Ах, орел парень!" - подумал Туркенич.

- Нужен бы и еще кто-нибудь, - сказал он.

Жора задумался. Володя пришел ему на ум, но Володя был слишком тонкой душевной организации для такого дела.

- У меня в пятерке есть Радик Юркин. Знаешь? Из нашей школы. Думаю, он подойдет.

- Он же мальчишка. Еще переживать будет.

- Что ты! Мальчишки ни черта не переживают. Это мы, взрослые люди, всегда что-нибудь переживаем, - сказал Жора, - а мальчишки, знаешь, ни черта не переживают. Он такой спокойный, такой отчаянный!

В то время, когда отец Жоры столярничал у себя под навесом, мать была захвачена Жорой у замочной скважины, и он вынужден был сказать ей, что он человек вполне самостоятельный и товарищи его взрослые люди: пусть она не удивляется, если все они завтра женятся.

Жора и Ваня Туркенич вернулись как раз вовремя: шрифт был разобран; и Володя уже набрал несколько строк в столбик. Жора мгновенно обмакнул кисть в "оригинальную смесь", а Володя пришлепнул листы и прокатал валиком. Печатный текст оказался в траурной рамке от металлических пластинок, которые Володя по неопытности недостаточно сточил у себя в механическом цехе. Кроме того, буквы оказались разного размера, но с этим уже приходилось мириться. Но самое важное было то, что они имели перед собой настоящий печатный текст и все смогли прочесть то, что набрал Володя Осьмухин:

"Не уединяйся с Ваней не нервируй все равно мы знаем тайну твоего сердца Айяяй".

Володя пояснил, что эти строчки он посвящает Жоре Арутюнянцу и что он старался подбирать слова с буквой "й", и даже "Айяяй" набрал ради нее, потому что буквы "й" в их типографии оказалось больше всего. Знаки препинания он не набрал только потому, что забыл, что их нужно набирать, как буквы.

Олег весь так и загорелся.

- А вы знаете, что на Первомайке две девушки просят принять их в комсомол? - спросил он, глядя на всех большими глазами.

- У меня в пятерке тоже есть парень, который хочет вступить в комсомол, - сказал Жора.

Этот парень был все тот же Радик Юркин, потому что пятерка Жоры Арутюнянца пока что состояла из одного Радика Юркина.

- Мы сможем в типографии Молодой гвардии печатать временные комсомольские билеты! - воскликнул Олег. - Ведь мы имеем право принимать в комсомол: наша организация утверждена официально!

Куда бы ни передвигалось, какое бы движение руками или ногами ни совершало длинное тело человека с узкой головой, в старомодном картузе, с глазами, как у питона, запрятанными среди многочисленных складок кожи, человек этот уже был мертв.

Месть шла за ним по пятам, днем и ночью, по дежурствам и облавам, она наблюдала за ним через окно, когда он рассматривал с женой вещи и тряпки, отобранные в семье у только что убитого человека; месть знала каждое его преступление и вела им счет. Месть преследовала его в образе юноши, почти мальчика, быстрого, как кошка, с глазами, которые видели даже во тьме. Но если бы Фомин знал, как она беспощадна, эта месть с босыми ногами, он уже сейчас прекратил бы всякие движения, создающие видимость жизни.

Фомин был мертв потому, что во всех его деяниях и поступках им руководили теперь даже не жажда наживы и не чувство мести, а скрытое под маской чинности и благообразия чувство беспредельной и всеобъемлющей злобы - на свою жизнь, на всех людей, даже на немцев.

Эта злоба исподволь опустошала душу Фомина, но никогда она не была столь страшной и безнадежной, как теперь, потому что рухнула последняя, хотя и подлая, но все же духовная опора его существования. Как ни велики были преступления, какие он совершил, он надеялся на то, что придет к положению власти, когда все люди будут его бояться, а из боязни будут уважать его и преклоняться перед ним. И, окруженный уважением людей, как это бывало в старину в жизни людей богатых, он придет к пристанищу довольства и самостоятельности.

А оказалось, что он не только не обрел, но и не имел никакой надежды обрести признанную имущественную опору в жизни. Он крал вещи людей, которых арестовывал и убивал, и немцы, смотревшие на это сквозь пальцы, презирали его как наемного, зависимого, темного негодяя и вора. Он знал, что нужен немцам только до тех пор, пока он будет делать это для них, для утверждения их господства, а когда это господство будет утверждено и придет законный порядок - Ordnung, они прогонят или попросту уничтожат его.

Многие люди, правда, боялись его, но и эти люди и все другие презирали и сторонились его. А без утверждения себя в жизни, без уважения людей даже вещи и тряпки, которые доставались жене, не приносили ему никакого удовлетворения. Они жили с женой хуже зверей: звери все же имеют свои радости от солнца и пищи и продолжают в жизни самих себя. Кроме арестов и облав, в которых он участвовал, Игнат Фомин, как и все полицейские, нес караульную службу - дозорным по улицам или на посту при учреждениях.

В эту ночь он был дежурным при дирекционе, занимавшем помещение школы имени Горького в парке.

Ветер порывами шумел листвою и постанывал в тонких стволах деревьев и мел влажный лист по аллеям. Шел дождь не дождь, какая-то мелкая морось, - небо нависло темное, мутное, и все-таки чудились за этой мутью не то месяц, не то звезды, купы деревьев проступали темными и тоже мутными пятнами, влажные края которых сливались с небом, точно растворялись в нем.

Кирпичное здание школы и высокое глухое деревянное здание летнего театра, как темные глыбы, громоздились друг против друга, через аллею.

Фомин в длинном, черном, застегнутом наглухо осеннем пальто с поднятым воротником ходил взад-вперед по аллее между зданиями, не углубляясь в парк, точно он был на цепи. Иногда он останавливался под деревянной аркой ворот, прислонившись к одному из столбов. Так он стоял и смотрел в темноту вдоль по Садовой, где жили люди, когда рука, со страшной силой обнявшая его сзади под подбородок, сдавила ему горло - он не смог даже захрипеть - и согнула его назад через спину так, что в позвоночнике его что-то хрустнуло и он упал на землю. В то же мгновение он почувствовал несколько пар рук на своем теле. Одна рука по-прежнему держала его за горло, а другая железными тисками сдавила нос, и кто-то загнал кляп в судорожно раскрывшийся рот и туго захлестнул всю нижнюю часть лица чем-то вроде сурового полотенца.

Когда он очнулся, он лежал со связанными руками и ногами на спине под деревянной аркой ворот, и над ним, точно разрезанное темной дугой, свисало мутное небо с этим рассеянным, растворившимся не светом, а туманом.

Несколько темных фигур людей, лиц которых он не мог видеть, неподвижно стояли по обе стороны от него.

Один из людей, стройный силуэт которого вырисовывался в ночи, взглянул на арку ворот и тихо сказал:

- Здесь будет в самый раз.

Маленький худенький мальчик, ловко снуя острыми локтями и коленками, взобрался на арку, некоторое время повозился на самой ее середине, и вдруг Фомин увидел высоко над собой толстую веревочную петлю, раскачивавшуюся в рассеянном мутном свете неба.

- Закрепи двойным морским, - сурово сказал снизу мальчик постарше, с торчащим в небо черным козырьком кепки.

Фомин услышал его голос и вдруг представил свою горницу на "Шанхае", обставленную кадками с фикусами, и плотную фигуру сидящего за столом человека с крапинами на лице, и этого мальчика. И Игнат Фомин стал страшно извиваться на мокрой холодной земле длинным, как у червя, телом. Извиваясь, он сполз с места, на которое его положили, но человек в большой куртке, похожей на матросский бушлат, приземистый, с могучими руками и неимоверно широкими плечами, ногой пододвинул Фомина на прежнее место.

В этом человеке Фомин признал Ковалева, вместе с ним служившего в полиции и выгнанного. Кроме Ковалева, Фомин узнал еще одного из шоферов дирекциона, тоже сильного, широкоплечего парня, которого он еще сегодня видел в гараже, куда забегал мимоходом, перед дежурством, прикурить. Как ни странно это было в его положении, но Фомин мгновенно подумал о том, что, должно быть, этот шофер является главным виновником непонятных и многочисленных аварий машин дирекциона, на что жаловалась немецкая администрация, и что об этом следует донести. Но в это мгновение он услышал над собой голос, который тихо и торжественно заговорил с легким армянским акцентом:

- Именем Союза Советских Социалистических Республик...

Фомин мгновенно притих и поднял глаза к небу и снова увидел над собой толстую веревочную петлю в рассеянном свете неба и худенького мальчика, который тихо сидел на арке ворот, обняв ее ногами, и смотрел вниз. Но вот голос с армянским акцентом перестал звучать. Фоминым овладел такой ужас, что он снова начал дико извиваться на земле. Несколько человек схватили его сильными руками и подняли в стоячем положении, а худенький мальчик на перекладине сорвал полотенце, стягивавшее ему челюсти, и надел ему на шею петлю.

Фомин попытался вытолкнуть кляп изо рта, сделал в воздухе несколько судорожных движений и повис, едва не доставая ногами земли, в черном длинном пальто, застегнутом на все пуговицы. Ваня Туркенич повернул его лицом к Садовой улице и английской булавкой прикрепил на груди бумажку, объяснявшую, за какое преступление казнен Игнат Фомин.

Потом они разошлись, каждый своим путем, только маленький Радик Юркин отправился ночевать к Жоре на выселки.

- Как ты себя чувствуешь? - блестя во тьме черными глазами, страшным шепотом спрашивал Жора Радика, которого била дрожь.

- Спать охота, просто спасу нет... Ведь я привык очень рано ложиться, - сказал Радик и посмотрел на Жору тихими, кроткими глазами.

Сережка Тюленин в раздумье стоял под деревьями парка. Вот наконец свершилось то, в чем он поклялся себе еще в тот день, когда узнал, что большой и добрый человек, которого он видел у Фомина, выдан своим хозяином немецким властям. Сережка не только настоял на свершении приговора, он отдал этому все свои физические и душевные силы, и вот это свершилось. В душе его менялись чувство удовлетворения, и азарт удачи, и последние запоздалые вспышки мести, и страшная усталость, и желание начисто вымыться горячей водой, и необыкновенная жажда чудесного дружеского разговора о чем-то совсем-совсем далеком, очень наивном, светлом, как шепот листвы, журчание ручья или свет солнца на закрытых утомленных веках...

Самое счастливое было бы сейчас очутиться вместе с Валей. Но он никогда бы не решился зайти к ней ночью да еще в присутствии матери и маленькой сестренки. Да Вали и не было в городе: она ушла в поселок Краснодон.

Вот как получилось, что этой необыкновенной, мутной ночью, когда в воздухе все время оседала какая- то мелкая-мелкая морось, Сережка Тюленин, продрогший, в одной насквозь влажной рубашке, с залубеневшими от грязи и стужи босыми ногами, постучался в окно к Ване Земнухову.

С опущенным на окно затемнением, при свете коптилки, они сидели вдвоем на кухне. Огонек потрескивал, на плите грелся большой семейный чайник, - Ваня решил-таки вымыть друга горячей водой, - и Сережка, поджав босые ноги, жался к плите. Ветер порывами ударял в окно и осыпал окно мириадами росинок, и их множественный шелест и напор ветра, даже здесь, на кухне, чуть колебавший пламя коптилки, говорили друзьям, как плохо сейчас одинокому путнику в степи и как хорошо вдвоем в теплой кухоньке.

Ваня, в очках, босой, говорил своим глуховатым баском:

- Я так вот и вижу его в этой маленькой избушке, кругом воет метель, а с ним только няня Арина Родионовна... Воет метель, а няня сидит возле веретена, и веретено жужжит, а в печке потрескивает огонь. Я его очень чувствую, я сам из деревни, и мама моя, ты знаешь, тоже совсем неграмотная женщина, из деревни, как и твоя. Я, как сейчас, помню нашу избушку; я лежу на печке, лет шести, а брат Саша пришел из школы, стихи учит... А то, помню, гонят овец из стада, а я барашка оседлал и давай его лаптями понукать, а он меня сбросил.

Ваня вдруг засмущался, помолчал, потом заговорил снова:

- Конечно, у него бывала огромная радость, когда приезжал кто-нибудь из друзей... Я так и вижу, как, например, Пущин к нему приехал... Он услышал колокольчик. "Что, думает, такое? Уж не жандармы ли за ним?" А это Пущин, его друг... А то сидят они себе с няней; где-то далеко заметенная снегом деревня, без огней, ведь тогда лучину жгли... Помнишь "Буря мглою небо кроет..."? Ты, наверно, помнишь. Меня всегда волнует это место...

И Ваня, почему-то встав перед Сережкой, глуховато прочел:

 

Выпьем, добрая подружка

Бедной юности моей,

Выпьем с горя; где же кружка?

Сердцу будет веселей.

 

Спой мне песню, как синица

Тихо за морем жила;

Спой мне песню, как девица

За водой поутру шла...

 

Сережка тихо сидел, прижимаясь к плите, выпятив свои подпухшие губы; в глазах его, обращенных на Ваню, стояло суровое и нежное выражение. На чайнике на плите запрыгала крышка, и вода весело забулькала, зашипела.

- Довольно стихов! - Ваня точно очнулся. - Раздягайся! Я, брат, тебя вымою по первому разряду, - весело сказал он. - Нет, совсем, совсем, чего стесняться! Я и мочалку припас.

Пока Сережка раздевался, Ваня снял чайник, достал таз из-под русской печи, поставил его на табуретку и положил на угол обмыленный кусок простого, что употребляют для стирки, дурно пахнущего мыла.

- У нас на селе в Тамбовской области был один старик. Он, понимаешь, служил всю жизнь банщиком в Москве, у купца Сандунова, - говорил Ваня, сидя верхом на табурете, расставив длинные босые ступни. - Ты знаешь, что это значит - банщиком? Вот, скажем, пришел ты в баню. Скажем, ты барин или просто ленишься мыться, нанимаешь банщика, он тебя и трет, этакий усатый черт, - понимаешь? Он, этот старик, говорил, что вымыл за свою жизнь не менее полутора миллионов человек. А что ты думаешь? Он этим гордился, - столько людей сделать чистыми! Да ведь, знаешь, человеческая натура, - через неделю снова грязный!

Сережка, усмехаясь, скинул последнюю одежду, развел в тазу воду погорячей и с наслаждением сунул в таз жесткую курчавую голову.

- Гардероб у тебя на зависть, - сказал Ваня, развешивая его влажную одежду над плитой, - похлеще еще, чем у меня... А ты, я вижу, порядок понимаешь. Вот слей сюда в поганое ведро, и еще разок, да не бойся брызгать - подотру.

Вдруг в лице его появилась грубоватая и в то же время покорная усмешка; он еще больше ссутулился и странно свесил узкие кисти рук так, что они вдруг стали казаться тяжелыми, набрякшими, и сказал, еще больше сгустив свой басок:

- Повернитесь, ваше степенство, по спинке пройдусь...

Сережка молча намылил мочалку, искоса взглянул на приятеля и фыркнул. Он подал мочалку Ване и уперся руками в табуретку, подставив Ване сильно загорелую, худенькую и все же мускулистую спину с выступающими позвонками.

Ваня, плохо видя, неумело стал тереть ему спину, а Сережка сказал ворчливо, с неожиданными барскими интонациями:

- Ты что ж это, братец ты мой? Ослаб? Или ленишься? Я недоволен тобой, братец ты мой...

- А харч каков? Сами посудите, ваше степенство! - очень серьезно, виновато и басисто отозвался Ваня.

В это время дверь на кухне отворилась, и Ваня, в роговых очках и с засученными рукавами, и Сережка, голый, с намыленной спиной, обернувшись, увидели стоящего в дверях отца Вани в нижней рубашке и в сподниках. Он стоял, высокий, худой, опустив тяжелые руки, такие самые, какие Ваня только что пытался придать себе, и смотрел на ребят сильно белесыми, до мучительности, глазами. Так он постоял некоторое время, ничего не сказал, повернулся и вышел, притворив за собой дверь. Слышно было, как он прошаркал ступнями по передней в горницу.

- Гроза миновала, - спокойно сказал Ваня. Однако он тер спину Сережке уже без прежнего энтузиазма. - На чаишко бы с вас, ваше степенство!

- Бог подаст, - ответил Сережка, не вполне уверенный, говорят ли это банщикам, и вздохнул.

- Да... Не знаю, как у тебя, а будут у нас трудности с нашими батьками да матерями, - серьезно сказал Ваня, когда Сережка, чистенький, порозовевший, причесанный, снова сидел за столиком у плиты.

Но Сережка не боялся трудностей с родителями... Он рассеянно взглянул на Ваню.

- Не можешь дать мне клочок бумажки и карандаш? Я сейчас уйду. Мне надо кое-что записать, - сказал он.

И вот что он написал, пока близорукий Ваня делал вид, будто ему что-то еще нужно прибрать на кухне:

"Валя, я никогда не думал, что буду так переживать, что ты ушла одна. Думаю все время: что, что с тобой? Давай не разлучаться никогда, все делать вместе. Валя, если я погибну, прошу об одном: приди на мою могилу и помяни меня незлым, тихим словом".

Своими босыми ногами он снова проделает весь окружный путь "шанхайчиками", по балкам и выбоинам, под этими стонущими порывами ветра и леденящей моросью - снова в парк, на Деревянную улицу, чтобы успеть на самом рассвете вручить эту записку Валиной сестренке Люсе.

 

Категория: Роман Фадеева "Молодая гвардия" | Добавил: mashakrasnikova9696
Просмотров: 47 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]